Перепёлка
Яхнин Леонид — Перепёлка
История о перепёлке начинается с инжира. Спелый тёмно-синий плод, лопнувший в твоих руках, похож на вечернее небо, в котором взрывается хлопок салюта. Праздничный плод. Нет, по-моему, подобных. Поспорить с ним может разве такой же диковинный гранат. Но гранат привозят и на север, а инжир, если ты не был на юге и не стоял под корявым инжирным деревом, и в глаза не увидишь. Его нежная липкая шкурка мгновенно рвётся и слезает клочьями, как кожица мелких золотистых копчёных рыбок, что горками лежат на любом приморском базаре.
Стоять под инжирным деревом и ловить в ладони падающие плоды с толстым отмершим черенком – это целое искусство. Вот летит грушевидный плод тебе прямо в сложенные ладони, он уже в воздухе начинает раскрываться, и в момент его соприкосновения с ладонями ты должен как бы почувствовать инерцию его движения и создать ему иллюзию продолжающегося падения, мягко, но сноровисто опуская лодочку ладоней с пойманным инжиром почти до самой земли. Только тогда спелая ягода инжира не лопнет окончательно и не зальёт твои руки густым липким соком, перемешанным с крохотными маковками семян, которые так чудесно хрустят на зубах, когда выедаешь мякоть из раскрытого бутоном плода.
Я стоял под низким инжирным деревом, а легкий Гурам ползал по узловатым его веткам и, осторожно касаясь пальцем места сопряжения короткого черенка с веткой, освобождал для полёта очередную бомбочку инжира. Я ловил его описанным выше способом и нежно укладывал в деревянную долблёную миску. Снизу мне были хорошо видны созревшие, словно немного ожиревшие и лоснящиеся плоды, а сверху Гураму мешали широкие разлапистые листья инжира.
– Притаились, как перепёлки в ночной траве, понимаешь, – сказал Гурам. – Ты ловил перепёлок ночью? Нет? Обязательно надо. Я научу тебя.
Этих сереньких или даже рябоватых птичек, связанных за ножки гроздями, продавали у подножия Бараньего холма жестокие абхазские мальчишки, а не менее жестокие (да, пожалуй, и более) отдыхающие покупали эти мелкотрепещущие и бессильно закрывающие глаза комочки «на попробовать». Я один раз купил связку из трёх перепёлок и попытался их выпустить. Они долго сидели на моих сдвинутых ладонях, сизоватые, словно инжирины, а когда я их подкинул, стремительно врезались в пыльную бегущую вверх дорогу почти у моих ног и затихли. Притаились. Странные птички. И ловят их тоже странным образом.
К охоте мы готовились целый день. Сначала сооружали фонарь. Это продолговатый фанерный ящичек с выдвигающейся вверх пенальной стенкой. Внутри ящичек, как короб фокусника, имеет систему косых разделяющих и пересекающихся перегородок, поставленных с такой целью, чтобы направить свет от стоящей на дне свечки в открывающуюся стенку.
Потом мы месили, лепили и пекли хачапури – лепёшки с дном из жёлтого сыра. Ещё мы сплели из мелкоячеистых сетей каплевидные мешочки и привесили их к поясу. Гурам умел каждому делу придать таинственность и значительность. Я помогал ему, но чаще стоял рядом, затаив дыхание. Я столько раз и так долго затаивал в этот день дыхание, что к вечеру запыхался, будто бегал на марафонскую дистанцию несколько часов подряд.
И вот наступил вечер, он упал мгновенно, удивительно беззвёздный и безлунный. Но Гурам не торопился. Мы уселись на чурбаки под окном дома и в квадрате падающего оттуда света занялись давно намеченным делом – переводом, вернее, составлением подстрочника сказки Акакия Церетели «Летучая мышь». Гурам, естественно, прекрасно знал грузинский, знал чуть ли не всю грузинскую поэзию. Но русский язык Гурама был лишён падежей, склонений, спряжений, родов и чисел, не признавал никаких согласований и имел фантастический набор слов. Та фраза Гурама, которую вы прочли вначале, сконструирована мною из такого невероятного словесного узора, что я не в силах его воспроизвести.
Можете себе представить, как мы переводили. Но эта работа – сто стихотворных строк – доставляла нам обоим истинное удовольствие, хоть и растянулась на целый месяц.
– Мишь, – говорил Гурам своим мелодичным густым голосом, – не пошел, нэт, он, как питица, что сделал?
– Полетел, – говорил я.
– Нэт, – раздражался Гурам, – зачем русский не знаешь? Мишь чивирикнул. Вот! А здесь у Акакий наш грузинский слово. Не могу сказать.
– Попробуй, попробуй, – умолял я. – Ну, любое слово скажи. Я догадаюсь.
– Мишь… – И Гурам надолго наморщил лоб. – Нэт в русский язык такой слово. Инжир, когда я пускал тебе, что делал?
– Летел, – гадал я. – Отрывался. Лопался. Падал!
– Вот! Мишь падал. Разве есть такой слово и в русский язык? Э, ваш язык тоже богатый. Есть слово «падал».
И Гурам недоверчиво крутил головой. В глубине души он наверняка был уверен, что я придумал это слово, чтобы хоть как-то поддержать стремительно падающий престиж русского языка.
Но вот наступил тот час, который Гурам выбрал для начала охоты. Мы взяли фонарь, хачапури, завернутые в полотенце, длинные палки, сетчатые мешки и отправились к подножию Бараньего холма. Но вернее всего он назывался Бараньей горой.
Мы шли бесшумно. Гурам дал мне свои старые чувяки из воловьей кожи, и у меня появился крадущийся лисий шаг. Я давно заметил, что обувь совершенно меняет человека. Ничто – ни среда, ни горе, ни счастье, ни возраст не могут так сразу изменить и внешность, и характер, как обыкновенные, скажем, солдатские сапоги или домашние тапочки.
Описывать южную ночь совершенно невозможно – она банальна. И вообще юг банален в своей видимой идеальности, в своей броской и законченной красивости. В нём – симметрия и равновесие. Его дикость театральная. Итак, стояла оперная ночь, словно бы намалёванная опытной рукой театрального декоратора.
И шаг мой в чувяках Гурама был чуть-чуть театральным. Да и сам я чувствовал себя участником хорошо отрежиссированного действа. Гурам, как настоящий режиссёр, расставлял мизансцены.
В полной темноте он останавливался и щупал воздух. Я должен был стоять в это время, как вкопанный. Потом Гурам находил опять же ощупью под ногами камешек, кидал его в темноту, и вдруг к нам возвращался короткий «чвок!» утонувшего голыша.
Впереди был ручей. Гурам нащупывал моё плечо и поворачивал мена на сто восемьдесят градусов. Мне казалось, что мы теперь идём домой, но нет, ничего подобного – ноги ощущали начало крутого подъёма. Совершенно превратив меня в марионетку, Гурам делал со мной, что хотел. Он зажимал мне рот уксусной шашлычной рукой, давил на шею и пригибал к земле в тот момент, когда в меня вот-вот должен был вонзиться корявый сук кизила. Он даже нагибался и переставлял мои ноги, давая им новое направление. Все это делалось для того, чтобы не будить чутко спящих в траве перепёлок.
Начиналось самое главное. То, ради чего мы и потратили целый день и полночи: ловля перепёлок. Со всеми предосторожностями, как беглый каторжник, Гурам, укрывшись полой плаща, зажёг свечу в фанерном фонаре и затулил крышку-стенку. Теперь фонарь стал похож на голову огнедышащего дракончика с закрытой пастью. Сквозь узкие щели между стенками, словно из щербатого рта дракончика, пробивались дистрофические лучики. Гурам зачерпнул пальцем натёкшего парафина и тщательно замазал малейшие щелочки. Теперь света на стало видно, но всё же чувствовалось, как он мелко пульсировал внутри фонаря, слышно было, как вздыхала и потрескивала свечка. Фонарь не освещал ночь, а как бы чуть прореживал густую вязкую темь. Словно выдернули из непроницаемого полотна ночи самые чёрные нитки, и прореженная ткань облегчилась, стала прозрачной и более воздушной. И сквозь неё начали просачиваться запахи. Тревожащий больничный запах моря, запах земли, пронизанной и удобренной ароматическими кореньями, горький звериный запах налетающего с вершины ветерка, мне даже казалось, что пахнуло сырой свежестью от мерцающей полосы тумана, валиком лежащего между угадывающимися дальними вершинами гор.
В нашей пьесе наступило время распределения ролей. Мне была отведена пустячная, как я полагал, роль фонарщика. Гурам взял себе, воспользовавшись режиссерской властью, главную роль вперёдсмотрящего. Потом уж оказалось, что тщеславный Гурам не довольствовался одной, хоть и главной, ролью, а присвоил себе и все остальные. Он был шагальщиком, щупальщиком, кидальщиком, замиральщиком, рычальщиком и, наконец, падальщиком-ловильщиком. Вдобавок он успевал грозным шепотом хыкать на меня, давая сигнал к действию. А как же мы действовали?
Гурам двигался впереди и ощупывал дорогу палкой. Иногда он замирал и останавливал меня, идущего следом, протянутой назад рукой. И вдруг гортанно выдыхал воздух: кхак! И в то же мгновение я должен был резко приподнять скользящую крышку фонаря. Острый луч света вонзался в траву и тут же расплющивался в неверное пятно, растекающееся в темноте, как лужица апельсинового сока.
И вдруг в этом сгустке света, разреженном по краю, среди вставших дыбом алебастрово застывших травинок я замечал пёстрое, живое, затаившееся и от этого ещё более живое, пятнышко. Скорее, не пятнышко, а кулачок, судорожно сжавшийся, замерший живой кулачок. На какую-то долю секунды Гурам опознавал его раньше меня и стремительно падал в траву. В руках у него оказывалась полусонная перепёлка. Её тонкие, похожие на сухие вишнёвые веточки, ножки судорожно пытались раздвинуть решётку железных пальцев Гурама, а глаза в это время были закрыты, будто бы затянуты тонкой дрожащей плёночкой. Вдруг, представлялось мне, бедная перепёлка не проснулась ещё, и ей кажется, что она видит кошмарный сон? Интересно, видят ли сны птицы? Забавно было бы описать сновидения существ, живущих, предположим, в одной комнате, спящих одновременно и реагирующих во сне на одно и то же событие, происшедшее накануне днём. Сон собаки, котёнка, канарейки, ребёнка, паучка, мухи, комара, может быть. А если уж затевать сказку, то и стола, шкафа, шлёпанцев, часов, чистого листа бумаги и графина с засохшим букетом, и даже улитки внутри него.
Пойманная перепёлка засовывалась в сетчатый мешок у пояса, и поиск продолжался. Мы обошли весь склон Бараньей горы несколько раз. Пять или шесть птичек обречённо затихли в своей верёвочной клетке. Свечка в фонаре оплыла и прерывисто дышала, то глотая кинжальчик пламени, то отпуская его от обуглившегося фитилька. И тогда взлетающий лепесток пламени был похож на мотылька, примеривающегося к тонкой сухой былинке. Наконец, этот бледный мотылёк снова соприкасался с фитильком и превращался в хищное лезвие миниатюрного абхазского кинжала. А ночь иссякала, как наша свечка. Светлело медленно и очень картинно. Будто и впрямь поднимают занавес в театре, постепенно прибавляя свет в софитах.
Сначала обозначились наши тени. Они ещё были нереальны, но уже стлались по земле, обозначая её неровности, выпуклости, её фактуру. Потом обрисовались горы, и только на фоне их картонного плоского силуэта стало заметным посветлевшее небо. Туман, отдавший большую часть тяжёлой влаги траве, деревьям, пополз вверх, поспешая присоединиться к вдруг показавшимся из-за гор облакам. Мы сели и преломили свои хачапури.
– Гурам, – сказал я осторожно, – пора выпускать перепёлок.
Он странно посмотрел на меня и раскрыл свою сумку. Я вынимал птичек по одной и швырял в бледное небо. Они летели по прямой и почти мгновенно утыкались в крутой склон горы. И снова наивно затаивались.
– Мало благородства поймать, потом выпускать, – сказал Гурам. – Не ловил бы тогда.
И во фразе этой не сделал ни одной ошибки.