Дом за зеленой калиткой
Рубина Дина — Дом за зеленой калиткой
До сих пор не могу понять, что же заставило меня эти дурацкие штучки взять… Забрать… Да что там церемониться! — украсть.
Да-да, налицо была кража. Пусть ерундовая, пусть совершённая восьмилетней девчонкой, но всё же кра¬жа. Было бы понятно, если б я использовала их по назначению. Все знают, какой интерес проявляют даже маленькие девчонки ко всякой косметической чепухе. Так ведь нет! Я вытряхивала вязкий яркий брусочек губной помады сразу же, выйдя за калитку, — наивная неосмотрительность! И тут же, прополоскав блестящий патрон в прозрачной воде арыка, мчалась домой, ужасно довольная приобретением.
Смешно сказать! Меня волновал прекрасный, как мне казалось, женский профиль, выбитый на крышке патрона. Чёткий античный профиль с малюсенькими пластмассовыми кудряшками. И забавлял стаканчик, действовавший в патроне как микроскопический лифт. Он подавал вверх оранжевый столбик помады к толстым морщинистым губам учительницы.
Она это делала с аппетитом. Когда мое и без того немощное внимание совершенно оскудевало, и моя кофта, покрытые цыпками руки с обгрызенными ногтями, нос и язык начинали интересовать меня явно больше, чем клавиатура и нотная грамота, учительни¬ца вздыхала, протягивала к окну белую ватную руку и, достав из-за решётки патрон с губной помадой, при¬ступала.
— Ну, навай… навай… — лениво бормотала она, глядя в маленькое зеркальце и священнодействуя над губами — то округляла их бубликом, закрашивая углы рта, то со¬членяла, старательно вымазывая верхнюю губу о ниж¬нюю. — Четвертым и пятым пальцами попеременно… Они никуда не годятся… Раз-и, два-и… Считай вслух!
Я ненавидела свои четвертый и пятый пальцы.
Они были не только отвратительны сами по себе — слабые, путающиеся между чёрными клавишами, они ещё были предателями и притворщиками. В обыден¬ной жизни эти пальцы ничем не давали знать о себе, не выпячивались, не лезли не в свое дело.
Стоило же только им завидеть клавиатуру — наглей и противнее четвертого и пятого пальцев на свете ничего не было. Они нажимали не ту ноту, а если и попадали, то слишком слабо. Быстро играть они не могли, а если требовалось, то за компанию прихваты¬вали с собой массу ненужных звуков. Даже если у них не было своего дела в данный момент, они просто нахально торчали в разные стороны, как сломанные велосипедные спицы.
И вообще я прекрасно сознавала, что мне в жизни не подняться до таких высот, как «Элизе».
Учительница изредка присаживалась к инструмен¬ту и каждый раз играла одно и то же — прекрасную и труднейшую, как мне казалось, пьесу Бетховена «Эли¬зе». Лицо её в эти моменты выражало лень и спокой¬ствие, она как бы говорила: «Видишь, бестолочь, как можно играть!» И действительно, играла хорошо, хотя было совершенно непонятно, как умещались её тол¬стые пальцы на клавишах.
Нельзя сказать, что я ненавидела занятия музыкой или не любила учительницу. Моё отношение к этому делу можно было бы назвать чувством обречённости. Так было нужно — заниматься музыкой, как мыть руки перед едой, а ноги перед сном. Уж очень мама хотела этого. К тому же мы успели купить инструмент, а бро¬сить занятия при стоящем в доме инструменте было кощунством. Мне передавался мамин священный ужас перед торчащим без дела инструментом, словно он мог служить укором не только маме, но и мне, и даже когда-нибудь моим детям. Таким образом, моя музыка уби¬вала двух зайцев — оправдывала покупку пианино и, по выражению папы, сокращала моё «арычное» время.
Дом учительницы находился в нескольких трамвай¬ных остановках от нас. А поскольку я из дома выпуска¬лась мамой с космической точностью, то почти всегда попадала на один и тот же трамвай с весёлым кондук¬тором. То есть он не был весёлым, он был как бы весё¬лым. И покрикивал всегда одно и то же:
— А ну, кто храбрее, кто смелее? — и зорко погляды¬вал на пассажиров. — Кто билетики возьмет?
Пассажиры смеялись и брали билетики. И никто, казалось, никто, кроме самого кондуктора да ещё меня не замечал эту подлую, низкую игру, это издеватель¬ство над людьми и презрение к ним. А между тем было совершенно очевидно, что подразумевалось под весё¬лым покрикиванием.
«Это как будто я с вами шучу так, канальи… — под¬разумевалось. — Но ведь и вы, и я понимаем, что все вы ба-альшие мерзавцы и норовите проехать бесплат¬но, пока вас не прижмёшь».
Подразумевалось ещё много другого, чего я выра¬зить и объяснить самой себе не могла, но остро чув¬ствовала.
Вообще в то время я очень остро чувствовала не только всяческую ложь и натянутость в отношениях между людьми, а даже весьма критически относилась к некоторым общепринятым между взрослыми словам. Многое меня коробило и приводило в сильнейшее недоумение. Так, например, когда однажды папа, рас¬сердившись на моего дядю, крикнул: «Ноги моей не будет в этом доме!» — я, помню, сильно удивилась и долго размышляла над тем, почему мой честный и в общем-то толковый папа несет такую дикую чушь. Ведь можно сказать просто: «Больше я туда не приду». По этому поводу я представляла почему-то, как папи¬ну ногу осторожно и бережно отделяют от него и тор¬жественно несут куда-то, а папа, обнаружив ошибоч¬ность маршрута, отчаянно машет руками и кричит:
«Нет-нет! Не туда! В этом доме ноги моей больше не будет!»
Маленький, в две комнаты, с застекленной террас¬кой дом, в котором жила учительница с мужем, завер¬шал собой тихий тупичок.
Толкнув изумрудно-зеленую калитку, я попадала во двор, который нёс на себе отпечаток некой тайны. Здесь даже в самые знойные дни было прохладно и тенисто. Весь двор поверху перекрывали густо разрос¬шиеся виноградные лозы. Они карабкались по специ¬ально врытым для них деревянным кольям, стелились сверху по перекрытиям, свешивая, словно в изнеможе¬нии, щедрые райские кисти. Жемчужно-зеленоватые «дамские пальчики»; круглый, лиловый, с прожилками «крымский»; черный «бескосточный»…
Кажется, виноградные лозы забирались даже на крышу и там продолжали свое греховное пиршество с упоительно знойным солнцем.
Вспугнутые ветерком листья о чем-то суетливо ло¬потали, тщетно пытаясь спрятать редкие солнечные блики. Ослепительные белые блики плясали по рыже¬му кирпичу дорожки, по моей неприкрытой макушке, по нотной папке.
К деревянным перекрытиям всегда была прислоне¬на грубо сколоченная лестница. На ней неизменно стоял муж моей учительницы — грузный, плохо выбри¬тый пожилой человек в синих бриджах и голубой май¬ке. Он всё время возился с виноградом — срезал спе¬лые гроздья, подвязывал лозы. Иногда я видела его на крыше. Наверное, он и там контролировал тайную виноградную жизнь.
Муж моей учительницы был удивительным субъек¬том. Он никогда не замечал меня, не отвечал на мои неизменно вежливые приветствия, продолжая свою нескончаемую возню с виноградом. Но когда, отсидев положенную дозу за инструментом, я направлялась к калитке, каждый раз происходило одно и то же.
Муж моей учительницы, почему-то воровато огля¬нувшись на зарешеченное окно комнаты, молча хватал меня за руку и совал большую виноградную кисть. Лицо при этом ничего не выражало и было скорее сердитым, чем добрым.
Всучив виноградную кисть, он, так же воровато поглядывая на окно, подталкивал меня к калитке, мол: иди, иди, знай свое дело…
Пролепетав «спасибо», я выскакивала за калитку и несколько метров мчалась по инерции. Затем тормо¬зила и шла медленно, неторопливо отрывая от кисти и отправляя в рот по ягодке.
Скоро я настолько привыкла к виноградному под¬ношению, что, проходя мимо мужа моей учительницы, чуть-чуть замедляла шаги, опасаясь, что он не успеет схватить меня за руку.
Помнится, довольно длительное время муж учи¬тельницы служил мне объектом для размышлений. Мне казалось удивительной пропасть между самим фактом дарения винограда и тем выражением лица, которое сопровождало этот факт дарения. Я размыш¬ляла: кто он — злой человек, которого неведомая сила заставляет угощать меня виноградом, или, наоборот, очень добрый человек, которого опять-таки неведо¬мая, на этот случай уже злая сила, нарядив в дурацкие бриджи и майку, заставляет хранить молчание и угрю¬мость на небритом лице.
Я была довольно занудной ученицей, поэтому весь¬ма извинительно, что время от времени моей учитель¬нице осточертевало возиться со мной.
— Этот такт повторить двадцать раз, — говорила она и выходила из комнаты. Мне казалось, что выходит она в тенистый виноградный дворик для того, чтобы зарядиться спокойным теплом летнего дня, насладить¬ся зрелищем виноградного изобилия и успокоить себя, что занятия с бездарной ученицей дело преходящее.
Я же равнодушно повторяла нужный такт ровно столько, сколько требовалось, при этом блуждая взгля¬дом по стенам, глядя в окно.
И вот так-то однажды я и обнаружила между решёт¬кой и оконной рамой то, чему раньше совершенно не придавала значения. Патроны с губной помадой — красные, блестящие жёлтые, белые — лежали, каза¬лось, никому не нужные и даже слегка запылённые. Но поразила меня не столько их кажущаяся ненужность — нет, я знала, что учительница тщательно ухаживает за своими губами, — а их количество. Зачем столько по¬мады для одного рта?
Доиграв такт ровно столько, сколько полагалось, я встала из-за пианино и, ощущая некоторое деловое нетерпение, стала осматривать всё это богатство.
В какой момент мелькнула у меня мысль о том, что недурно бы иметь хотя бы одну такую вещичку? Каков был ход моих рассуждений? И вообще, знала ли я тог¬да, что взять чужую вещь — это значит украсть?
Да, конечно, я знала, что не следует брать чужого. Без спроса. Но о каком спросе могла идти речь при таком количестве одинаковых губных помад? Ведь их было так много! Чуть ли не семь-восемь… Словом, я выбрала для себя самый, на мой взгляд, скромный — белый патрон и сунула его в карман платья.
В нашем огромном дворе, кишащем ребятнёй всех возрастов, моё имущество имело огромный успех. Я и сейчас отлично помню, что провела блестящую коммерческую операцию, выменяв на патрон две Колькины пуговицы. Эти пуговицы — большие, покрытые сверкающей жёлтой краской — особенно ценились у нас, даже играли роль денег. Имея несколько таких пуговиц, Колька мог даже заполучить на время у Жир¬ного кожаный мяч. Словом, человек, обладающий двумя-тремя такими пуговицами, был в нашем дворе вли¬ятельной личностью.
Гораздо позже, изучая в консерватории политэко¬номию, главу «Деньги, их происхождение», я поняла, в чём заключалась сила Колькиных пуговиц и почему они у нас выполняли функцию денежных единиц. Ведь их не каждый мог иметь, а уж доставать — только сам Колька, который срезал роскошные пуговицы с мате¬риного пальто. Делал он это время от времени и, по-моему, по той же причине, по которой я брала патрон¬чики с помадой. Пуговиц, на Колькин взгляд, тоже было много. Чуть ли не девять-десять.
Окончание в следующем номере