Чернильная смерть



Тихомиров Олег — Чернильная смерть

Чернильная смерть

Художник: Покалев Максим

1944 год. Еще идет война. А я – мальчишка, бегу в школу в самом центре Москвы с противогазной сумной через плечо. В ней – несколько учебников, тетрадок, пенал с карандашом и перьевой ручкой. В ту пору все писали чернилами – этакой жидкостью фиолетового или черного цвета. Маленькие чернильницы стояли на каждой парте. А про шариковую ручку тогда никто и слыхом не слыхивал.
О той далекой жизни я написал несколько рассказов. Вот один из них.

Не скажу, что мы голодали, но есть хотелось постоянно. В школе после второго урока (а может, третьего) прямо в класс нам доставляли в двух мешочках завтрак. Один из них – тот, что побольше – был с бубликами, другой – с простенькими карамельками, обсыпанными сахарным песком, которые за их форму звали подушечками. Учительница шла по проходу между рядами парт и вручала каждому бублик и две карамельки. Никакого чая не предполагалось. Наверное, возникли бы сложности с посудой.

Однажды вместо привычных бубликов и конфет нам принесли плюшки и какую-то зеленую кастрюлю.

– Суп, – послышалось с задних парт.

Сидевший на первой парте Сашка Комаров поднялся, заглянул в кастрюлю и облизнулся.

– Комар, что там? – спросили мы. – Видел?

– Варенье!

– Не варенье, а повидло, – уточнила наша учительница Антонина.

– Значит, все равно варенье, – сказал мой сосед.

– А тебе, Троско, лишь бы поспорить. Последним получишь.

– Последнему больше достанется, – утешил я приятеля.

– И ты туда же, – сердито посмотрела на меня Антонина. – Вот накажу – ничего не получите.

– Не имеет права, – шепнул Троско, – родители деньги платили.

Насчет денег он сказал верно. Завтраки не были бесплатными.

Тем временем страсти вокруг зеленой кастрюли разгорались.

– Как варенье-то будем есть? – с тревогой в голосе проговорил Коля Крученов, по прозвищу Кека.

– Из ладони, – сострил кто-то.

– Как-как? – вмешался Гусь. – Очень просто – макать будем.

Я представил себе картину: все лезут, отпихивая друг друга, к зеленой кастрюле, рты в повидле, оно капает с рук. «Куда прешь?..» – оттаскивают кого-то за волосы. От повидла они слиплись. А тут и кастрюля упала со стола, покатилась по полу…

– Тихомиров, что ты фыркаешь? – слышу вдруг Антонину. – Тебе, кажется, и без сладкого весело.

– Да нет, – говорю, – со сладким веселее.

– Тогда сиди спокойно. – Антонина достала откуда-то ложку, помешала в кастрюле. – Дежурные, раздайте всем по одной булочке!

– А с вареньем-то как? – не унимался Кека.

– Потерпи, Крученов. Все внимательно смотрят и слушают. Из середины булочки нужно немного выщипнуть, а затем… – В левой руке она словно бы держала несуществующую плюшку, пальцами правой руки показывала, как следует выщипывать. – А затем… Крученов, сиди на месте. Что ты встал и открыл рот?.. Сказать что хочешь?

Кека сглотнул слюну, сел.

– А затем я пройду по рядам и положу повидло в углубление, сделанное на булочке. Всем понятно? Постарайтесь не крошить.

Мы старательно взялись за дело, и через минуту Антонина уже двигалась с кастрюлькой вдоль рядов и накладывала по ложке повидла в подготовленные «углубления». Когда же приблизилась она к Крученову, выяснилось, что он выщипал с невероятным усердием свою плюшку: от нее остались лишь тонкие стенки. То ли во вкус вошел, то ли понадеялся, что в такое углубление вместятся аж две-три ложки.

– Крученов, – вздохнув, сказала Антонина, – не смогу я положить тебе больше, чем другим.

– Почему? – заморгал глазами Кека.

– Потому что должно быть у всех поровну.

Она осчастливила его порцией повидла, но тут произошло нечто непредвиденное. Кекина плюшка развалилась, и половина ее вместе с вожделенным лакомством ляпнулась на пол.

Не успели мы и глазом моргнуть, как нерастерявшийся Кека мигом схватил упавшую часть булочки, ею же стер с пола вязкое повидло и сунул все это в рот.

На следующей перемене мы обступили Крученова.

– Кека, пузо не болит?

– Не, – облизнулся он.

– А микробов не боишься? – спросил я (мать всегда пугала меня микробами).

– Там подохнут, – Крученов хлопнул себя по животу.

– Кека, – хитро прищурился вдруг Вадька Лиманов, сын известного музыканта, – а ты с чернилами съел бы, а?

– Давай, – по-деловому ответил Кека.

Вадька полез в парту, вынул из портфеля бутерброд с колбасой. От одного духа и у нас потекли слюнки. Лиманов колбасу оставил себе, а хлебом потянулся к чернильнице.

– Эй, – остановил его Кека. – Я сам буду макать.

Лиманов не возражал. Но колбаса! Какой завораживающий дух распространяла она. И Кека переориентировался.

– Не, – произнес он. – Есть буду с чернилами и с колбасой.

Отступать Вадьке было некуда, но все же он сказал:
– Вначале съешь хлеб с чернилами, потом колбасу получишь. Макай.

Крученов честно окунул уголок хлеба в чернильницу, съел и высунул язык. Мы так и прыснули. Вадька же, показывая пальцем на фиолетовый язык, согнулся, будто его ударили под дых, и просто помирал от хохота.

– Колбасу, – потребовал Кека.

Вадька, не переставая хохотать, протянул ему кружочки колбасы, и Кека мгновенно их слопал. Затем снова продемонстрировал язык.

И вдруг, как по команде, мы перестали смеяться. Кекин лилово-красный язык показался нам страшным. Мне представилось, что с таким языком всплывают утопленники, хотя никогда их не видел. Вадька тоже оборвал свой смех, вытер глаза и тягуче проговорил:
– Умо-ра.

Крученов поглядывал на нас, как ни в чем не бывало, даже с некоторым добродушием. Страшно ему не было: свой язык он не видел.

– Ты это… сходи рот пополощи, – посерьезнев, сказал Вадька.

На следующий день Кека в школу не пришел. Все мы были встревожены. Только и говорили об этом.

– А если он помрет? – балбес и балагур Рудик произнес вслух то, о чем все думали, но не решались сказать.

– Умолкни, – цыкнули на него.

Вадька ходил хмурый. Перед большой переменой он обратился к нам с предложением.

– Ребя, надо навестить Кеку.

И еще он сказал, давайте, мол, отнесем ему бублики. Порешили, что пойдет не весь класс, а человек пять-шесть, не то дошли слухи будто у Кеки мать больно злая: если много народу припрется, может не пустить, даже тряпкой огреть.

Я знал, где живет Крученов, правда, мать его никогда не видел. Во дворе у Кеки была раскуроченная легковушка «Эмка». Между прочим, именно Кека и показал мне первым беспризорную легковушку.

После уроков я повел к Кольке Крученову пять человек. Был среди них и Вадька Лиманов. Бублики мы завернули в газету «Московский большевик», которую сорвали со стенда, неподалеку от школы Когда мы пришли в Кекин двор, Лиманов, остановившись возле «Эмки» сказал:
– Ребя, я вас здесь подожду, а?

Гордый, насмешливый Вадька произнес это так просительно, так заискивающе, что мы не могли ему отказать. Чем ближе подходили мы к подъезду Кеки тем медленнее становился наш шаг. Подумалось, с вдруг мы услышим сейчас: «Идите скорее в больницу. Он умирает». Я представил, как будет о нем написано в нашей классной газете «За дело Ленина-Сталина!». Сочинять, наверное, поручат Вовке Троско и мне. Не зря Антонина говорит, когда сердится, что мы с ним уж больно умные стали. А я где-то читал, что в гневе говорят правду в глаза. Напишем, значит, примерно так: «Мы все его любили и дружески звали Кекой, и он нас всех любил, с больше всего любил булочки с повидлом. Он учился не очень хорошо, но и не совсем плохо. Коля Крученов был очень смелый, никто, кроме него не мог есть хлеб с чернилами, а он съел, отчего пал смертью храбрых. Мы его никогда не забудем, особенно, когда будем макать ручки в чернильницу. Кека жил, Кека жив, Кека будет жить!»

Последняя фраза мне особенно понравилась. От нее веяло чем-то взрослым, крепким, настоящим. А назовем заметку как-нибудь пострашнее, например, «ЧЕРНИЛЬНАЯ СМЕРТЬ». Антонина прослезится, когда прочтет, и скажет «Молодцы, вы будете теперь всегда писать о своих павших товарищах».

Потом я стал думать, какое правильнее употребить слово «павших» или «падших»? Путного объяснения в их разнице не нашел и подумал, что Антонина сможет обойтись и без этих слов, а просто сказать: «…о своих товарищах, которые так рано померли». И пока я поднимался по лестнице, мне до того стало жаль всех моих товарищей, которые скоро помрут и особенно Кеку, что из глаз моих вот-вот должны были брызнуть слезы. Но брызнуть они не успели, потому что на наш стук в дверь вышла Кекина мать. Она была действительно с тряпкой и спросила, что нам нужно. Я поспешил отдать ей «Московского большевика» с бубликами и робко спросил, как себя чувствует Коля.

Мать тряпкой не огрела, но взгляд ее был хмурый.

– Сколько за них платить?

– Нисколько. Это ему так.

– Так?.. – недоумевающе произнесла она. – За что же – так?

Я чуть было не сказал: «За храбрость», но проговорил:

– Пусть поправляется, не болеет.

– Типун тебе на язык. Да он здоров, как конь. Жрать бы ему только. А за баранки спасибо. Он их любит. К празднику, что ли, подкинули?

Разъяснять не имело смысла и я сказал:
– Ага!.. А где он сам, Колька-то?

– Ладно, – произнесла она и посмотрела на тряпку, с которой натекла лужица. – Вы идите, гуляйте, а он делом занят.

– Каким делом?

– В очереди мы с ним стоим. С утра. За мукой. Понял?

– А очередь где? – спросил я и покосился на тряпку.

– Булочную на углу Столешникова знаете? Там он. Вот номер – она показала свою ладонь, где несмывающимся химическим карандашом была написана цифра 1574. – Запомнишь? А я пол домою, приду.

В Столешников мы решили не ходить. Вадька Лиманов бросился нам навстречу, как только мы вышли из подъезда:
– Ну что – жив?

– Помирает от скуки.

– Как?

– В очереди за мукой. Можешь пойти к нему – развеселишь. Номер запомни: тысяча пятьсот семьдесят четыре.

– Умо-ора, – сплюнул сын известного музыканта. – А бублики что назад не забрали?

Не ответив, мы двинулись к раскуроченной легковушке. Эх, и досталось же ей в тот раз от нашего визита.