Камень-пламень

Дорофеев Александр — Камень-пламень

За день, бывало, сочинялось множество стихов. Неожиданно озарённый, «Папа!» – вскрикивал я.

– Ну-ну, – вздрагивал он, не поднимая, впрочем, головы от письменного стола.

– Однажды жил хромой тюлень, и был у него приятель. Олень!

– Про дружбу всегда хорошо, – соглашался папа.

Озарённость ширилась.

– Летала-летала проворная птичка, пока на нее не наехала бричка! Здорово?!

– Чего же тут, прости, здорового? – оборачивался папа. – Какая-то дурацкая бричка наехала и, возможно, раздавила птичку. А ты радуешься?

– Птичка проворная, – пояснял я. – Упорхнула! А вот ещё! Два печальных крокодила с тоски друг друга проглотило…

Папа на удивление быстро уставал от стихов.

– Прошу! – вскидывал руки. – Не морочь голову – и без того заморочена.

– Ты не понимаешь настоящих стихов, – мстительно говорил я.

– Постой-постой, – оживлялся папа. – Это стихи? Настоящие?!

– А как же! Тюлень-олень! Птичка-бричка! – Хотелось растолковать подоходчивей – не мог же папа быть совсем глух к поэзии.

– Птичка-бричка! Это, запомни, рифмоплетство, – упрямился он. – Настоящие стихи бывают и без рифмы. «Мне день и ночь покоя не даёт мой чёрный человек. За мною всюду как тень он гонится. Вот и теперь мне кажется, он с нами сам-третей сидит».

Я вздрогнул и оглянулся на дверь – в мою жизнь вошел чёрный человек.

– Что это?

– Белые стихи. Без рифмы, но живут. С чувством и смыслом. А ты – крокодила-проглотило! Пусто, скучно и грустно…

Папа писал тогда сложное изыскание о подземной судьбе золотых жил. Уставал и нервничал – жилы вели себя не так, как ему бы хотелось. Путались, морочили голову.

Оставив их наедине, я вышел на улицу и впервые ощутил замороченность. Белые стихи. Чёрный человек. Это не увязывалось. Да еще влезал какой-то сам-третей! Так и эдак примеривался я к нему, но смысла не видел.

Была крепчайшая зима, и лёд на реке лежал не только ровно по течению, а как угораздило – топорщился, выпирал там и сям, образуя горки, шалаши и буквально избы.

«Вероятно, белые стихи пишут зимой, – подумывал я. – Вот в таких ледяных избах».

Странно, что из одной поднимался как раз дымок, почти незаметный, серовато-ледяной. Можно было предположить что угодно – беглых каторжников или малоизученное явление природы, вроде сходки водяных. Да после чёрного человека сам-третей – всё нипочём!

Пробравшись средь ледяного беспорядка, я подошёл к дымящейся избе. Глянул внутрь, будто в прорубь. И обмер.

Огромный чёрный человек сидел ко мне спиной. А с головы свисали собачьи уши. Медленно-медленно он обернулся. Сдвинул шапку на затылок и, взмахнув рукой, молвил:
– Я люблю подлёдный лов!

– Здрасьте, – сказал я, робко осматриваясь, – под тонконогим столиком выбита во льду лунка, и убегает туда струйкой зелёная леска.

– Мне не надо печки, дров! – воскликнул чёрный человек ни к селу, ни к городу: рядом-то на саночках охапка поленьев, и красновато темнеет железная полукарманная печка, дым плавно растекается по ледяным стенам.

– Я сижу на льду, как камень! – усугубил он враньё.

– Вы ж на стульчике, – не сдержался я, заходя.

– Я сижу на льду, как камень, – непререкаемо повторил чёрный человек. – Весь раздетый и босой!

И чёрный полушубок был на нём, и валенки чёрные, крепко подшитые.

– На что ловите, дядя? – попытался наладить я человеческую беседу. Но чёрный гнул своё:
– Весь раздетый и босой! – Выкрикнул он, сверкнув очами. – А в груди бушует пламень! – Тут мне и впрямь показалось, что полушубок еле сдерживает полыхание. – Я обычный ледовой!

Если б он сразу признался, что он ледовой, то есть зимнее обличье водяного, может, кто и поверил бы. Но после такого забубенного вранья…

– Вы, дядя, голову морочите!

Чёрный человек привстал со стула, подперев ледяные своды.

– Какая голова?! Это заговорные стихи! На крупного налима. Ты что – не понял? Лов-дров! Камень-пламень! Ну-ка! – Он живо усадил меня на шаткий стульчик, расстегнул тулуп, откашлялся и начал сызнова:
– Я люблю подледный лов! Мне не надо печки, дров! Я сижу на льду, как камень, весь раздетый и босой. А в груди бушует пламень! Я обычный ледовой!

И тут же звякнул колокольчик на леске. На миг мы замерли. И вместе, толкаясь, причитая, потащили из лунки нечто – упругое, упорное, не желавшее на морозный воздух. А колокольчик названивал, как у тройки под дугой, как у дверей, где торопливый посетитель.

И когда разомкнулись недвижные глубины, и вывалился-таки на лёд большеголовый, как римский патриций в отдышке, ужасный налим, чёрный человек возопил:
– Сам-третей! Сам-третей!

Поодаль, в углу ледяной избы, уже примерзла пара. Это был третий. Больший. Главный. Сам! Ледовый налим ростом с беса. Казалось, мы вытащили корень реки – за ним из проруби вот-вот потянется, как вершок, вся река – длинная, широкая, от истоков до устья.

– Сам-третей, – зачарованно приговаривал чёрный человек. – Лов-дров, камень-пламень! Вот поэма! Плевать налиму на белый стих, – добавил он, выдирая крючок из усато-улыбавшейся пасти.

Не оборачиваясь, шёл я к берегу, повторяя заговорные ледовые стихи. Была в них неведомая доселе стихия. Камень-пламень. Серо-зеленый налим – сам-третей. И чёрный человек…

Он-то не оставляет меня и по сию пору. Не пойму, зачем, для чего. И стихов не пишу, а чёрный человек рядом. То я камень, то я – пламень, то и вовсе – сам-третей. Вроде знаю, что на слово можно поймать. А ловлюсь и восторгаюсь на крючке.